Это не литературный вечер, как можно было бы подумать. Хотя можно стопроцентно гарантировать, что если бы просто надеть на Барышникова концертный костюм, да выпустить его на сцену со стихами Бродского – аншлаги и гастроли гарантированы на пятилетку вперёд. И впечатление было бы, уверен, сильное.
Просто помню, как после 23 лет отсутствия Михаил Николаевич впервые вернулся на родину. Вышел в октябре 1997 года на сцену Латвийской Оперы – зал замер. Не было даже приветственных аплодисментов. «Миша в Риге?», - никто не верил своим глазам. Барышников действительно харизматичен: просто смотреть на него - это уже дорогого стоит, зал сразу весь его, хоть он танцуй, хоть стой, хоть падай.
Но в данном случае мы имеем ещё более тонкую театральную материю, чем во время давнишнего хореографического спектакля в Опере. Тогда Барышникову было 49 лет. Сейчас ему 67. И его устами, строками Бродского, режиссурой, звукорежиссурой, сценографией, светом повествуется о чрезвычайно тонких вещах, о которых большинство из нас даже думать боится. Иногда такое может присниться (и то редко), а как пробудишься, то подумаешь – такое не бывает.
Но бывает. Например, бывает вывод, что в итоге всё бессмысленно. Слишком категорическое заявление? Тогда сразу забежим вперед – в спектакле звучит стихотворение и в создавшейся суггестивной атмосфере ощущается, что оно явно последнее в спектакле.
«Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него - и потом сотри».
Так что кнопку delete в клавиатуре ноутбука ещё никто не отменял? И всё-таки…
Кто такой Алвис Херманис по своей сути? Это очень умный и хитрый режиссёр. Который умеет выстроить ситуацию на сцене и вокруг неё совершенно невозможным образом. Можно привести пример (для понимания последующей сути). 1997 год, он поставил «Пиковую даму» Пушкина и вдруг пригласил на роль Графини Вию Артмане. И там всё совпало.
Была сцена, на которой великая актриса начинала свою творческую деятельность в молодости - именно здесь, на Лачплеша, 25 находился более полувека назад театр «Дайлес» (и сюда ходил на её спектакли Барышников, кстати). Был, разумеется, Герман, который по-латышски постоянно звучал как «Херманис», а довольный Алвис потом делал большие глаза: «Ну, а что делать? Я же не могу с Пушкиным спорить, переделывать его, да? Так ведь в тексте…» И была Графиня, которая ползала по сцене в исподнем, под кругом со свечами (их было ровно 13!). И забывала временами классический текст. Последняя роль великой Артмане! Театр совпал с жизнью, и наоборот.
Так случилось и сейчас, но как-то даже на более крутом вираже. Все повзрослели за эти годы – и Херманис, и Барышников, и многие зрители.
Личная, но важная деталь: на нынешнюю премьеру я вышел с флешкой, на которой электронный билет. На подходе к известной «принтерной» вдруг понял, что забыл дома 9 центов. Как распечатать? Быстро забежал к знакомому директору галереи, что рядом: «Херман, распечатай, пожалуйста…» И сам удивился: такое, значит, бывает. Редко. Но метко. Директора действительно Херман зовут. Вот тебе, бабушка, и Херманисов день - в буквальном смысле. Режиссёр мистическую почву подготовил загодя – одним только фактом объявления о постановке. И сразу обращаешь внимание на то, что прежде не замечал. Кстати, сам режиссёр называет свой спектакль чем-то сродни спиритическому сеансу. И он, как видим, начался не с театрального звонка.
Между прочим, и театр Херманиса в этот вечер начинался не с вешалки, как у Станиславского, а с пары папарацци на входе в театр, но это мелочь. А вот что важно, так следующее: потом был не сразу гардероб, а два юных билетёра, которые в этот вечер стояли не у лестницы, ведущей в зал (так в НРТ было всегда!), а почти у входа в театр, в фойе. Заходя в него, сразу ощущение: «Необычайно тепло!»
В фойе в кои веки ярко пылает камин, дрова за застеклённой перегородкой. Треснувшая, кстати, надвое (думаю, деталь не совсем лишняя, учитывая… но об этом ниже). Такого я тоже не помню в театре Херманиса – всегда ведь вроде топили по-современному, батареями. А тут как-то сразу зритель поневоле млеет от натурального тепла. Прямо как у любимой бабушки в деревне. Хотя… «Вдруг просто случайность? Может, редко зимой заходишь в этот театр?», - пронеслось в голове. Да нет, никогда такого тут не видел! Камин видел этот, но он прежде бездействовал.
Мимо пробежал Алвис Херманис…
Идём дальше - в зал на третьем этаже. Занимаем место согласно купленному билету. Что видим? Конечно, полный зал. На сцене – весьма любопытная декорация. Автор сценографии – Кристине Юрьяне. Дом? Или не дом? Скорее, какая-то терраса дома где-то на периферии? Некогда красивая, но пришедшая в упадок терраса дома. Херувимы-ангелочки поверху. Прекрасное упадничество.
Да, еще бобинный магнитофон на скамейке в правой стороне сцены.
Раздаётся голос. Это голос по театральной трансляция. На латышском, русском и английском. «Личная просьба актёра – не фотографировать во время спектакля мобильными телефонами. Это может помешать». И далее фраза, каждую отдельную часть которой можно выделить: «Если… вам… это так необходимо… фотографировать можно во время поклонов».
Тишина. В зале выключается свет. Музыка.
Насчёт музыки тоже все как-то не очень просто. Она звучит периодически все полтора часа. Но очень, очень тихо. По ощущению – это некий церковный напев. Скорее всего, православный, но… В программке написано: «Джим Вилсон, God`s Chorus of Crickets».
На заднике сценического дома-террасы зажигается свет.
Со светом, с одной стороны, всё ясно. Его поставил Глеб Фильштинский, российский классик своего жанра – между прочим, с мировой известностью. Свет тут будет играть очень важную роль и с этим не всё ясно – почему он вспыхивает, выключается? Короткое замыкание или дух снизошёл?
В образовавшейся полутемноте мы видим, что там, сзади, ещё одни двери. Они отворяются. Появляется абрис человека невысокого роста.
Барышников, разумеется. Он медленно, минуты три перемещается через внутренности загадочного строения, открывает двери, выходящие ближе к авансцене. Выходит к нам, с чемоданчиком в руках. В аккуратном, хотя несколько помятом пиджачке. Садится на скамейку. Раскрывает чемодан. Достаёт из него: а)будильник, б) книгу, в) бутылочку спиртного.
Извините, но просто любопытно: а в бутылочке той действительно нечто спиртное? В конце концов, она небольшая. А для чтения стихов и анонсированного спиритического сеанса оно не повредит. Бог-режиссёр и раб его Божий Артист только знают об этом…
Барышников отхлёбывает, открывает книгу. И начинает читать. Что он читает – не услышит даже тот, кто в первом ряду. Что-то шепчет. Перелистывает. Шепчет. Тишина. И тут слышат все:
«Мой голос…»
Сами понимаете, услышать голос Барышникова могут в этой жизни избранные. Вообще-то он ведь великий немой – всю жизнь танцевал, а не говорил.
«Мой голос…» - и дальше очень тихо.
Кажется, это именно то:
«Мой голос торопливый и неясный
тебя встревожит горечью напрасной,
и над моей ухмылкою усталой
ты склонишься с печалью запоздалой,
и, может быть, забыв про все на свете,
в иной стране -- прости! -- в ином столетьи
ты имя вдруг мое шепнешь беззлобно,
и я в могиле торопливо вздрогну».
Дальше началось очень знаменитое и то, чего я лично не ожидал.
«Воротишься на родину. Ну что ж.
Гляди вокруг, кому еще ты нужен,
кому теперь в друзья ты попадешь?
Воротишься, купи себе на ужин
какого-нибудь сладкого вина…»
Понимаете, в интервью 1997 года журнала «Ригас лайкс» философ Улдис Тиронс сразу процитировал в вопросе эти строки… И Барышников сразу же отреагировал: «Нет-нет, это как раз совсем не то, что я сейчас ощущаю». И почти то же самое он сказал пару дней назад в самом начале эксклюзивного интервью Rus.lsm.lv, когда эти строки процитировала Маша Насардинова: «Латвия не моя родина. Здесь кладбище. Могила матери».
Я думаю, это классика жанра почти по Сомерсету Моэму, «Театр»: в жизни Барышников артист, а на сцене он такой, каков есть, искренний. Потому что надо было слышать, как он с лёгкой улыбкой прочитал следующие строки из этого знаменитого стихотворения 1961 года:
«Как хорошо, на родину спеша,
поймать себя в словах неоткровенных».
На родину… спеша… Неоткровенных…
Дальше ещё одно стихотворение (извините, не запомнил, какое). После первых трёх произведений Бродского начинается возвращение. Возвращение вовнутрь этого странного дома, который, возможно, для читающего книгу стихов своего друга был храмом.
Начинает звучать голос Барышникова в записи (бобинный магнитофон крутится). Знаменитое стихотворение, посвящённое стулу-кентавру. Барышников изображает кентавра, со стулом, который руками гения танца будто прикреплён к его спине. Кентавр, миф, нереальное зрелище!
Возвращение к сцене. Там есть строки и из «Назидания».
Барышников двигается в пространстве, делает невообразимые по своей красоте движения, а назидание звучит:
«Помни: пространство, которому, кажется, ничего
не нужно, на самом деле нуждается сильно во
взгляде со стороны, в критерии пустоты.
И сослужить эту службу способен только ты».
Голос Барышникова, его интонация не совсем «простые», как считают многие. Дескать, они не такие уж театральные. Очень даже театральные! Но при этом действительно они столь просты в своей, если угодно, душевности – как будто это читает твой старый, извините, приятель.
И только один раз Михаил Николаевич вдруг начинает говорить вдруг с интонацией Иосифа Александровича:
«Я входил вместо дикого зверя в клетку…»
Интонация Бродского знаменита всем знатокам его творчества. Она монотонная, однообразная. Так обычно читают служители культа в церквах.
Барышников читает стихотворение до середины… Далее неожиданно включается голос Бродского, в записи:
«Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок».
На сцене периодически включается-выключается свет. Появляются искры, будто короткое замыкание. Старый дом освещается искрами и даже волнуешься – ой, только бы не пожар, здание-то (имеется в виду НРТ) старое, в следующем году закрывается на реконструкцию…
А дальше начинается своеобразный пожар. Да, в общем-то, и в зале становится жарко – натоплено, как никогда.
Дальше начинается, возможно, некий подвиг артиста и режиссёра. Подвиг артиста – потому что он обнажает своё тело, знаменитое гениальное тело Барышникова, которое стареет, неумолимо. Подвиг режиссёра – потому что как ему удалось уговорить классика на это, является тайной. А Барышников, возможно, знает, что исповедаться на сцене – это привилегия только великих артистов (остальные пожалуйте в церковь). Ну, или не знает, но тогда это точно свыше.
«Cтарение! Здравствуй, мое старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение».
Ноги, глаза, руки, которые мажут по телу крем. Будто это может вернуть то, что невозможно.
Сидит в длинных трусах, показывает ноги..
«…область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идет с лопатою,
ныне объект внимания».
Почему-то вспомнилась та Графиня Артмане, кстати. Которая, по Пушкину, показывала в полночь все ужасные подробности своего старческого гардероба.
А вот это наверняка глубоко личное, материнское, от имени Бродского - «Колыбельная», стихотворение 1992-го, за четыре года до смерти поэта.
«Привыкай, сынок, к пустыне
как к судьбе.
Где б ты ни был, жить отныне
в ней тебе».
Барышников всё делает прекрасно, профессионал высочайшего полёта, но вот ТО невозвратно, а ЭТО – впереди. И тут практически каждое стихотворение о главном. О смерти. А вы что, не знали, что даже великие этого могут бояться?
Итак, «Портрет трагедии» (1992), очень длинное стихотворение.
Барышников, сидящий на скамейке – лицом залу, глаза в глаза, вполголоса:
«Заглянем в лицо трагедии. Увидим ее морщины,
ее горбоносый профиль, подбородок мужчины».
«Лицо ее безобразно! Оно не прикрыто маской,
ряской, замазкой, стыдливой краской,
руками, занятыми развязкой,
бурной овацией, нервной встряской».
«Смотрите: она улыбается! Она говорит: "Сейчас я
начнусь. В этом деле важней начаться,
чем кончиться».
«Так обретает адрес стадо и почву -- древо.
Всюду маячит твой абрис -- направо или налево.
Валяй, отворяй ворота хлева».
Встаёт, открывает двери террасы, нараспашку. Садится на стуле, весь наш. Там ужасные сцены – полуголый человек перед смертью, корчащийся, будто после удара. А есть и тело, лежащее на скамейке, будто в морге. Да и в стихах мелькает слово «морг». Скажите, что я это не видел или увидел не так. Но это правда.
Там и пепел есть. И стихи про него. И про безысходность. Кстати, Бродский был кремирован. И в том интервью 1997-го Барышников говорил, что тоже завещает себя кремировать.
Есть ли Всевышний? Бродский был агностиком, хотя стихи его – Божественные. И всё-таки есть ли Вера? А Надежда? А Любовь? Очень часто это всё уходит куда-то. И ты остаёшься наедине с неумолимо надвигающимся. Наедине с книгой друга, в странном заброшенном доме, в котором происходило нечто, что по-настоящему любил.
Барышников не просто дожил до возраста своего друга – он его пережил (как известно, поэт умер в возрасте 55 лет). Теперь он читает строки друга, которые понимаешь всеми фибрами души. Которые можно понять только с возрастом, наверное. Но которые Бродский написал так нереально рано и он понимал это уже тогда!
Там ещё и сцена, в которой Барышников становится на стул. Стоит на стуле спиной к залу. Выше только потолок. Всё решено?
К счастью, нет. Великий артист берёт краски. И начинает закрашивать стекло окон террасы. Исчезают за краской его гениальные ноги. Исчезает тело. Остаётся только голова. Она тоже исчезает.
Хозяин вернулся осенью проверить старый дом, в которой старая проводка? Ну, выпил. Ну, почитал стихи. Но только так и там можно встретиться с духом ушедшего друга?
Барышников выходит к зрителям. Итак, понимаешь, что это конец.
«Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него - и потом сотри».
Тишина. Отхлёбывает.
«Нет, ещё одно стихотворение. Его Иосиф написал в 1957-м. Ему было 17 лет».
«Прощай,
позабудь
и не обессудь.
А письма сожги,
как мост.
Да будет мужественным
твой путь,
да будет он прям
и прост.
Да будет во мгле
для тебя гореть
звездная мишура,
да будет надежда
ладони греть
у твоего костра.
Да будут метели,
снега, дожди
и бешеный рев огня,
да будет удач у тебя впереди
больше, чем у меня.
Да будет могуч и прекрасен
бой,
гремящий в твоей груди.
Я счастлив за тех,
которым с тобой,
может быть,
по пути».
Кажется, вот тут-то и звонит будильник (или перед последним стихотворением?)! Тишина. Занавес. Овация – короткая, минуты на три, но бурная. Зал встаёт. Барышников кланяется. Читаем по губам: «Спасибо. Спасибо. До свидания».
Да. но это же ещё не всё! В фойе первого этажа камин затушен. Прохладно. Внутри – только пепел. И треснувшее надвое стекло. Вы знаете, что когда Бродский в январе 1996-го года внезапно упал (умер), с него слетели очки, стекло разбилось ровно надвое ?
Показалось? Но Херманис заявлял перед премьерой, что он бы хотел так: чтобы зрители вынырнули на время из своего горизонтального понимания жизни и увидели, ощутили вертикаль. Если так, то ему это удалось. С помощью двух великих Б. Хотя стихи выбирал именно он и их очередность тоже. Право режиссёра, он на театре главный.
Конец спектакля, а на улице – дождь. И остаётся надеяться, что последние строки раннего стихотворения многим помогут:
«Я счастлив за тех,
которым с тобой,
может быть,
по пути».