- Вообще художник перед выставкой волнуется?
- Конечно! Выставка – это такой формат исповеди. Можно по-разному относиться – как к более исповеди или менее исповеди. Но обязательно – честность перед собой. И еще выставка – это твое предложение пространству. Я тщательно осматриваю пространство, и только тогда складывается выставка, ее ритм, ее идея. Это очень важно. Треть выставки – это помещение.
- Вас что-то связывает с Латгалией, Даугавпилсом?
- Все родственники моей первой жены были из Даугавпилса. Девять сестер жили тут до войны, у них был заводик. Потом – я не буду сейчас пересказывать – случилась трагическая история; те, кто выжили, оказались в Риге – две сестры. А так – они такие девы из Даугавпилса были, барышни… Заводик – это ведь близко к деньгам, правда?
Вообще же, с кем я ни познакомлюсь поближе в Риге, у половины и больше родственники из Латгале.
У второй подруги тоже здесь родственники. Такие сильные, красивые, умные женщины связывают меня с Латгалией. Я же сам монашеский рижанин, погруженный в искусство.
- Марк Ротко для вас важный художник? В одном интервью вас назвали «живописец в духе абстрактного экспрессионизма», мэтром которого и принято считать Ротко…
- Я, работая, дохожу до такого цветового предела, где остаются два пятна и что-то между ними. Ну, если это не предел, то одна из его граней. Поэтому Ротко мне очень близкий, и он очень мощный. Я в молодости был очень впечатлительным художником. Ну, Клее там, Моранди – меня просто трясло. Сейчас я достиг возраста Ротко, когда он уже ушел…
- Не торопитесь, он ушел в 66, вам значительно меньше…
- Ну, да. Но я его понимаю, понимаю, чем он занимается. И Ротко понимал, что он делает, за это ему большое уважение.
Я в молодости работал в такой экспрессивной манере, были большие форматы. В Америке я сделал серию – «Живопись двумя руками»: брал два холста и почти симметрично на них рисовал двумя руками обнаженные абстрактные фигуры. Недавно открыл эти акриловые рулоны, в 2000-м году сделанные, они – как новые, не потрескались, ничего, хотя я бы не сказал, что хранение было особо бережным…
- Я собиралась спросить вас о США, вы уже сами начали. Как вспоминаете проведенное там время?
- Как самое счастливое. Уехал в 1999-м, вернулся в 2001-м; в 2002-м в Латвии родился сын Лука. Там прекрасное время было. Жили мы на старой табачной фабрике, пять этажей, и все отданы художникам. Двести мастерских. Вообще-то там нельзя было жить, но мы договаривались с местными ребятами и жили. Каждый день вечеринки, гости. У меня мастерская была 100 квадратных метров, в ней раньше жил художник из Питера Саша Бродский. Я в Нью-Йорке за два года всё обходил, осмотрел. Очень обогащающий период в моей жизни – ешь, не хочу, я бы сказал. Мне повезло, что я попал туда.
- А сейчас нет желания куда-то уехать на время и окунуться в другой мир?
- Есть, но как-то так получается, что … не получается. Люди, предложения, галереи – всё здесь. Я тогда был молодым, и в Америке там так: ты попал в США, поздравляем, ты теперь наш, крутись, как можешь. И совсем другое дело – латвийский художник, к примеру, в Германии. У меня как-то получилось пока здесь остаться, хотя я хотел бы сделать выставку в Берлине. Мне кажется, это было бы интересно.
- Давайте о вашей нынешней выставке поговорим. Название невеселое, в современном контексте особенно страшно звучит…
- Да. Содержание этой выставки – история о том, что люди живут вместе, проживают всю жизнь вместе, но видят мир вокруг и пережитые ситуации каждый по-своему. Любовные пары часто хотят вместе умереть. Ну, слышали, наверное, как влюбленные говорят – давай умрем вместе, классно было бы умереть в один день, не хочу оставаться без тебя и т. д.
У меня часто присутствует тема смерти в работах, но важен не сам физический процесс, а точка подведения итогов.
Делаешь-делаешь, о завтра-послезавтра думаешь, и вдруг – точка. Перед тобой какой-то отрезок, и ты на него можешь смотреть как бы со стороны. Кино закончилось, можешь сказать – хороший был фильм. Нет больше вовлеченности, есть взгляд со стороны.
Я люблю диптихи. Вот два живописных абстрактных момента, и между ними – пауза, отключающая логическое мышление. Есть мужчина и женщина или мужчина и мужчина, женщина и женщина – это кто как, и у каждого свой мир, свой зал. На картине в одном зале ты видишь, грубо говоря, снег у столба; в другом зале уже нет этого снега. Тут разгул для интерпретаций, для остроумной игры. И это рассказ о влюбленных парах, которые уже умерли. Они умерли, а мы еще будем жить.
- Это радует, хотя опять же в одном интервью я прочитала вашу мысль о том, что художник не может быть радостным…
- Радость – вещь хорошая. Я же имел в виду, что не может быть радостным в смысле удовлетворенным. Удовлетворенность, пресыщенность мешают творчеству. В творчестве должно быть что-то трагическое, и тогда – Ван Гог, Гойя, Рембрандт, а не какие-то сладкие сопли. Но я люблю, кроме трагического, и остроумную улыбку, рождающую мудрость. Анекдотики такие – это возвращаясь к моей выставке. Тонкие вещи.
- Если я вас спрошу о жизненной философии… Что на нее повлияло, насколько она целостная и подвижная система? И есть ли она?
- Если посмотреть на мою жизнь, то всё было подчинено рисованию. Занимаясь им, я выдавал продукт: картины, выставки, книги. Такой, пардон, духовный продукт.
О художнике следует судить по работам, а не по словам. Если про слова – это литература. И музыканта не надо судить по словам, пусть сыграет. Я занимаюсь визуальными вещами, за это отвечаю.
Мы впитали определенный коммунистический тоталитарный момент. Я 1973 года, впитал немного – так, понюхал. Но могу сказать детям, что помню, например, телефонные будки на улице. Потом – 90-ые годы. Все стали или каратистами, или «духовками» - Ошо, китайские, индийские философы, мистики всякие, лечебное голодание – и это всё в ярких обложках в одном ларьке. Такое ку-ку.
Я долго потом работал в рекламе – это другой мир, реальный. И там реальные люди, деньги. Это тоже повлияло.
Потом – я покрестился, стал православным. Моя бывшая жена пишет очень хорошие иконы, мне они нравились, и я стал православным. Да, я и спортом занимался – восточными единоборствами всякими, плавал много – вода очень хороший духовный учитель. Мне кажется, у меня была возможность приобщиться к лучшему, а уж что из этого вышло…
Я не делаю кому-то больно, имею в виду семейную жизнь; главный смысл моей духовности или недуховности должен быть в работах, а не в чём-то другом.
Конечно, я стараюсь быть хорошим чуваком, но главное – работа. Мне всегда казалось, что мне не хватает такой детскости, легкости, наивности, которые есть у Клее; такой дурацкости, присущей Матиссу. Когда хочется улыбаться и плакать, очень щемящий момент – трогательный и необъяснимый. Вот чем-то таким я занимаюсь и буду заниматься. Как это объяснить? Разве стихи, к примеру, можно объяснить?
- Вы следите за политикой, за тем, что происходит в стране и мире? Или сосредоточены на творчестве и этого достаточно?
- За тем, что происходит в мире, я стал больше следить, когда началась война. Близко всё очень. Беженцы по улицам ходят, беспредел такой. Раньше – ну, зачем мне все эти люди, которые еще с советских времен обманывают, воруют деньги, рассказывают мне всякую фигню, а я им должен кивать… Какая-то дебильная игра. У меня были более интересные дела в жизни – картины, фотографии. Давайте утончаться и заниматься глупостью, дурацкостью…
В последние годы всё как-то немножко рухнуло. Приземлилось, и все прижались.
Страх какой-то. Я слушаю Быкова, Пастухова, Шендеровича… Моя нынешняя подруга всё знает, во всём этом хорошо разбирается. А мне – 50 лет. Поменьше бега, побольше рассматривания жизни вокруг.
Выставка Романа Коровина «Умрем вместе» открыта в музее Ротко до 19 мая.