Итак, все развивалось, как в хорошем американском триллере - очень быстро. В октябре была премьера, я на нее не попал по техническим причинам, решив, что пойду позже, а тут вдруг - бац, и все! Объявили в афише «последний спектакль», и все места (что первый ряд, что последний на балконе) - по пять евро. Тут уже почти, как мятежная чеховская интеллигенция, взволновалась интеллигенция наша: как же так? отчего? И ринулась на последний спектакль –
кстати, русская речь в этот вечер среди зрителей звучала едва ли не чаще, чем латышская.
И по количеству знакомых театральных лиц можно было бы судить, что это самая настоящая премьера и есть. Но... кстати, все равно были свободные места.
Город маленький, спектакли меняются в репертуаре часто. Но тут интрига с короткой жизнью спектакля усугублялась еще и тем, что все-таки все очень странно. Ведь, во-первых, это великий Чехов, а во-вторых, Владислав Наставшев весьма популярный рижский режиссер. На прошлой раздаче местных театральных «Оскаров» он вообще стал триумфатором - за «Озеро надежды» в Новом Рижском театре, а также за «Кровавую свадьбу» Лорки как раз в Национальном.
В социальных сетях возникло страшное предположение: творческая неудача. Я решил проверить, так ли это и пошел на «Три сестры Рефлексии» и тут же попал из одного измерения (суетное, суетное у нас сейчас время) в трехчасовое действо, которое на сцене облачено по всему ее периметру огромным то ли парашютом, то ли материей воздушного шара, о котором, кстати, в чеховском тексте упоминают герои.
Сценография, по старинной традиции, тоже Наставшева (в сотрудничестве с Артуром Арнисом) - привычное скромное, хотя и масштабное (во всю сцену же!) обаяние минимализма (а в знаменитой наставшевской «Медее» сценографии, кстати, и вовсе практически нет). Тут и игра света, когда герои, которые то интимно шепчутся чуть ли не с публикой, сидя на авансцене, то за белоснежной материей ссорятся, обнимаются, и фигурируют их тени - все
немного старомодно, даже как бы банально, но красиво.
И вроде все тут есть - отличные Ольга (Мария Берзиня), Маша (Дайга Кажоциня), Ирина (Мадара Ботмане). И Прозоров (Марцис Маньяковс), его невеста Наталья (Зае Янчевска), и т.д. и тюп - и Тузенбах, и Соленый. Причем, публика по ходу пьесы часто смеялась, как и положено у Чехова, любителя назвать свои пьесы комедиями.
А уж заставить смеяться, как известно, в театре сложнее, чем заставить плакать.
И как венец творенья - две небольшие, но такие знаковые роли, в которых заняты патриархи сцены латышского театра: няня Анфиса в исполнении Астриды Кайриши и сторож Ферапонт, которого играет сам Гирт Яковлев. Да ради этих двух стоит смотреть спектакль, но...
Наставшев, как известно, у нас очень музыкальный, и концепцию спектакля постарался выстроить что-то сродни небольшому оркестру - на сцене постоянно пульты, их количество периодически меняется, в тишине отсчитывает ритм метроном - голоса звучат, как в музыкальном действе. В конце первого акта на всех пультах зажигают настоящие свечи. И, возможно, тут и предполагается попадание в небольшой, но милый такой театральный транс, когда свечи падают, остаются гореть только две, да и на сцене в это время как раз беседуют две сестры... Но нет, сестра говорит: «В Москву! В Москву!», после первого отделения закрывается занавес и... вот тут начинается мистика.
Под печальные слова «В Москву! В Москву!» занавес медленно, очень медленно закрывается, доходит почти до полного закрытия и... останавливается. И видно при зажигающемся свете в партере, как занавес закрывали вручную. Не думается, что так специально.
Так что резюмируем: спектакль не желал расставаться со зрителем просто так. Но просто так его же и не закрывают, вот в чем дело.
Тут мне вспоминается история, как в 1996-м году в нашей Русской драме (ныне Рижский русский театр им. М.Чехова) ныне покойный руководитель московского театра им. Пушкина Роман Козак поставил «Отелло» по Шекспиру. Там было, кстати, практически полное отсутствие декораций, в роли Отелло Яков Рафальсон (без грима), все шло, как камерная пьеса. И многие подозревали, что это и есть именно что рефлексия Романа Ефимовича по отношению к его потрясающей супруге Алле Сигаловой (ревность?). Спектакль посчитали неудачным и очень быстро сняли. Хотя я его запомнил на всю жизнь.
Порефлексирую и я:
а может ли сейчас нынешний зритель усидеть три часа в театре, лицезрея печальную, как вся наша жизнь, а в постановке Наставшева и вовсе меланхолическую вещь?
Тут явно можно сказать режиссеру, что ему бы добавить побольше чеховского врачебного цинизма, которым усыпаны все три великие пьесы Антона Павловича... У Някрошюса в середине девяностых были потрясающие «Три сестры», так там Юозас Будрайтис в образе Соленого такие веселые и циничные перлы выдавал!
Но Владислав поступил предусмотрительно - добавил к названию спектакля «Три сестры» еще и слово «Рефлексии». И рефлексий тут полно. И главная - рефлексия по Москве, в которой Наставшев поставил уже пару спектаклей в «Гоголь-центре» опального Кирилла Серебренникова, имевших положительную критику. Поэтому не раз звучащая в спектакле в исполнении самого Наставшева песня «Дорогие мои москвичи» (причем, на его, а не Исаака Дунаевского музыку и с пронзительно-проникновенной манерой пения) отлично укладывается в тексты про то, что «я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору в Москве уже все в цвету, тепло, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой!» (Ольга, короче). Или – «уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и - в Москву...» (Ирина).
В театральной Москве сейчас антракт - там великих режиссеров сажают и тут рефлексия молодого, вообще-то, режиссера и человека Наставшева, попавшего в своеобразный жизненный антракт, понятна.
У меня в тридцать с чем-то лет тоже была своя рефлексия - мне, как той сестре, хотелось плюнуть на местную провинциальность и умчатся, но не в Москву, а в Петербург, вот и вся разница. Нерв переходного периода.
Но тут как раз Европа подоспела и теперь «уж лучше вы к нам».
И, понятное дело, тут много размышлений о будущем. И о возрасте. Ирина: «Он старый?». Тузенбах: «Нет, ничего. Самое большее, лет сорок, сорок пять». И Вершинин - Маше: «Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной». Все, что должно волновать режиссера во все времена, тут есть.
И в результате спектакль получился на удивление хороший, тонкий, печальный до невозможности –
особенно когда вновь вдруг зазвучит в фонограмме наставшевский голос:
«Можно песню окончить и простыми словами,
Если эти простые слова горячи.
Я надеюсь, что мы еще встретимся с вами,
Дорогие мои москвичи.
Ну что сказать вам, москвичи, на прощанье?
Чем наградить мне вас за вниманье?
До свиданья, дорогие москвичи, доброй ночи,
Доброй вам ночи, вспоминайте нас».
Только я бы тут вспомнил все же врача Чехова и на его месте напомнил бы пациенту с ухмылкой цитату от одного царя: «Все пройдет, и это тоже...».