Варис Пинькис: «Вся жизнь разделилась надвое — до ухода из Нового Рижского и после»

Актер и режиссер Варис Пинькис уже третий год сам себе хозяин — с тех самых пор, как Алвис Херманис принял волевое решение сократить часть труппы. Нет, не жалуется. Работает.

Поставил в Willa Teātris, быть может, самый удачный свой спектакль — «Рассказ о ЛЮ...». Потом еще один, Putn ilgs, для Илги Алсини-Ласмане. Читает Бродского со сцены (на русском, что удивительно). О будущем говорит так же спокойно, как о прошлом. Для наших нервных времен это огромная редкость.

— Вы сразу после актерского факультета на режиссуру пошли. Когда вы поняли, что вам это нужно?

— Тогда и понял. Ни один театр не предлагал мне больших ролей. А я был начитанный такой мальчик. И решил, что надо заняться режиссурой.

— У Мары Кимеле учились? 

— Да, она была мастером курса. Я ей очень благодарен, она мне очень многое дала, но, по-моему, ничто не научило меня режиссуре так, как работа в Новом Рижском театре. 

— Куда вас взяли актером. 

— Я как раз окончил режиссерский — и меня туда призвали. Как в армию. (Смеется.)

— Вы легко принимаете судьбоносные решения?

— У меня такой необходимости еще не было. Но вообще-то я многие вещи принимаю легко. Может, я легкомысленный человек? 

— А можете вспомнить, когда вам, легкомысленному человеку, было по-настоящему страшно?

— Мне было страшно,

когда мой сын пропал в деревне. Ему было всего три года. И я его сорок минут не мог найти. Это были, наверное, самые страшные сорок минут в моей жизни.

Страшно было на себя в зеркале смотреть… я и сейчас без особого удовольствия это делаю, но было время, когда я лечился от алкогольной зависимости, уже месяц ходил трезвый — и вдруг встретился взглядом со своим отражением. Это было страшно, да. Потому что я себя с трудом узнал. Не осязал себя. Не понимал толком, что за человек перед мной. 

— Вы об этом так просто говорите. Удивительно.

— Ну, это было достаточно давно, 18 лет назад, меня это теперь совсем не беспокоит. Все осталось в прошлом. Перевернутая уже страница. Хотелось бы сказать — навсегда закрытая, но нас учили, что такого не бывает, надо постоянно быть начеку.

— Когда три года назад вам пришлось покинуть Новый Рижский театр по воле Алвиса Херманиса — вы на многие вещи посмотрели заново? Или эта ситуация ничего в вашем мировоззрении не изменила? 

— В мировоззрении — нет. Но это, конечно, большой вызов судьбы. Рушится все вокруг, кроме семьи:

семья, она была и есть. А остальная жизнь разделилось на до и после. И так будет до конца дней — я с этим в гроб лягу, в могилу сойду.

Да, очень тяжело. Но я уже заранее готовился к этим переменам, признаться. И, по-моему, пока с ними справляюсь.

— Список контактов в телефоне сильно подчистили?

— Нет! Никого я не вычеркивал. Мы с актерами из Нового Рижского до сих пор как семья. Они мне все очень близки, очень дороги. Я даже на главного черта не слишком-то обиделся. (Смеется.)

Обижаться на кого-то — неблагородное дело.

Говорю, как есть, без прикрас: я не чувствую злобы. Да, я считаю, что некоторые вещи можно было бы сделать иначе, но уж как вышло, так вышло.  Бог дал, бог взял, нужно просто опыт какой-то из этого извлечь. 

— Главная вещь, которой научил вас научил Херманис — это… 

— Это невозможно перечислить. И это даже не вещи. Главное было — находиться в этой среде, в среде Нового Рижского театра, потому что там очень высокие стандарты, во-первых. И люди, не побоюсь сказать, духовные. Из-за этого и интриг у нас очень мало было. Конечно, не все так красиво, как может показаться с моих слов, но, что бы там ни было, Новый Рижский чрезвычайно важен для меня, важен до сих пор. Я рад, что история наших отношений продолжается, что осталось три-четыре спектакля, в которых я занят. 

Если рассуждать об Алвисе как художнике — думаю, его огромный плюс в том, что он умеет быть хладнокровным и рассудительным в самых иррациональных ситуациях. Ему всегда удается глубоко копнуть, грубо говоря. Не все его работы мне нравятся, не со всеми его высказываниями я согласен, но я восхищаюсь тем, как он выстраивает концепцию: какой постановка будет по форме и содержанию, какая в ней главная мысль. Некоторые даже критикуют его за то, что все слишком ясно и прозрачно, но я это не считаю минусом, я считаю это плюсом, — недаром кто-то из умных людей отмечал, что театр изнутри, с точки зрения того, как спектакль устроен — вещь простая, грубая и циничная. Но не в смысле воздействия на зрителя и художественного высказывания. 

— Для вас важно, чтобы ваш новый театр — Willa Teātris — был не таким, как остальные в стране? 

— Я знаю одно: не надо изобретать велосипед.

Нехоженых дорог в театре давно уже не осталось, можно только опираться не предыдущий опыт и находить для спектакля правильное время, правильную тему и правильный театральный язык. 

Хотя понятно, что если мы зовем людей в новое место, то должны придумать концепцию, определиться с целями и рассказать, чем мы отличаемся от других. (Смеется.) Мы все прошлое лето ломали над этим голову, да так ни к чему и не пришли. Просто решили делать то, что нам нравится и хочется. Этим и занимались. Но нам действительно важно, что Willa Teātrisэто не просто театр, это настоящая арт-платформа, мы открыты к предложениям, мы готовы сотрудничать с творческими людьми, у которых есть интересные идеи. 

— Хотя бы внутреннюю иерархию какую-то выстроили? 

— Нет еще. (Смеется.) За исключением того, что я друг Калвиса Ласманиса, который все это запустил, спродюсировал, добывает деньги и за все отвечает.

— Вот мы с вами сидим, разговариваем, а через пару часов в Willa Teātris спектакль Джиллинджера начинается, Роландас Аткочюнас премьеру выпустил... То, что в судьбах всех вас произошел резкий поворот, сказывается на том, как вы работаете, какие пьесы берете? 

— Нет. Это сказывается исключительно в социальном аспекте:

люди думают — а, это те самые ребята, которым пришлось уйти из их театров. Какая-то печать на нас.

Но это не наша проблема, это, скорее, проблема зрителей, их выбор — как нас воспринимать. В художественном смысле это никакого отпечатка не оставляет. Кроме того, что легче, конечно, делать спектакли в государственном театре, где каждый день люди приходят на работу сытые и умытые, где за все заплачено и десять ассистентов тебе помогают.  

— А преимущества какие-то в вашем нынешнем положении имеются? 

— Ты сам себе хозяин. Конечно, как бы висит такой топор над головой — нужно, нужно сотворить что-то такое, чтобы все ахнули, всем доказать, какой ты талантливый. Но это немножко бессмысленно и никуда не ведет. Нельзя на этом зацикливаться. 

Еще из хорошего: у нас нет жестко спланированного сезона. Если у меня четко оформляется идея, я могу позвонить Калвису и сказать — давай сделаем это. Могу сейчас позвонить, могу через неделю, через месяц. Как буду готов, так и начну работу. 

Что действительно связывает руки, так это ситуация с COVIDом: к сожалению, больше 50 зрителей в зале разместить сейчас нельзя. Соответственно, на сцене не больше четырех актеров, иначе никто ничего не заработает. 

— А еще у вас с декорациями особо не развернешься. Вам вообще стилистика бедного театра близка? Или это вынужденный компромисс?   

— Еще как близка!

Я верю в театр на пустом месте. Он меня завораживает.

Парадоксально, но отсутствие декораций дает режиссеру больше воли чем-то другим заполнить пространство, фантазировать, а зрителю помогает быстрее включиться в процесс. Когда нет ничего лишнего вокруг, легче концентрироваться на происходящем. На том, что делают живые люди. Нет, конечно, сценография порой творит чудеса, возьмем хотя бы работы Моники Пормале — они настолько красивы, так воодушевляют... Но, как бы то ни было, для меня никогда не составляло проблемы то, что у меня нет ста тысяч евро, чтобы построить декорацию. 

— Кто в вашем понимании театра главный? Актер, драматург, режиссер, зритель? 

— Я соглашусь с Марой Кимеле, которая однажды сказала, что не режиссер важен, не актер, — важен воздух, который они создают. Атмосфера. И это командная работа. Я уверен, что актеру очень многое по силам, но нельзя на него все взваливать. Не все нити в его руках. Если в процентах — то все-таки актер с режиссером напополам. 

— В наше время странно становится говорить о планах, мы вроде бы отучились смешить Бога, но, может, у вас есть какой-то режиссерский список мечты, и вы намерены его осуществить? 

— У меня очень большая проблема: мне нравится ставить, но чертовски трудно придумать, что именно ставить, выбор материал дается мне с огромным трудом. Я уже устал сам компилировать тексты, работать с прозой, я хочу наконец-то классную пьесу сделать. «Гамлета», например. Хотя проза все равно не отпускает. Мне очень нравятся рассказы Чехова — это мой любимый автор. Мне очень нравится «Смерть Ивана Ильича» Толстого. Это точно в списке. 

— Вы выбрали главу из книги Светланы Алексиевич «Время секонд-хэнд» — и поставили удивительный «Рассказ о ЛЮ…». Я спрашивала у актера Эдгара Самитиса, было ли чувство, что это большая литература, когда вы показали ему этот текст. Он ответил несколько уклончиво — было чувство, что из этой истории получится спектакль. А что вам как режиссеру важней: чтобы была большая литература или чтобы материал мог раскрыться на сцене?

— Знаете, это же вещи не всегда связанные.

Есть масса прекрасной литературы, которую в театр вообще тащить не надо, пусть остается на бумаге.

Но вот рассказ Алексиевич… Это было так велико, так сильно, так трогательно. И это нас всех очень завело. К тому же мы примерно себе представляли, как это можно воплотить на сцене, мы когда-то делали в Новом Рижском «Латвийские истории», рассказывали про свою жизнь своими словами  —  и здесь, по сути, то же самое: есть героиня, есть ее монолог. И, конечно, очень важен персонаж, которого играет Эдгар, очень узнаваемый, знаковый для постсоветских людей архетип лагерного человека, который пришел оттуда и ни на минуту об этом не забывает. Нам достаточно много об этом известно из книг Солженицына, из семейных историй, а тут представился случай со сцены об этом поговорить. Все счастливо совпало.   

— Среди ваших режиссерских работ есть те, которыми вы довольны?

— Да. «Оглянись во гневе» Джона Осборна в Новом Рижском. Мой моноспектакль «Клавс» там же. «Три рассказа» с труппой «Квадрифрон». Чем еще я могу гордиться?.. Ну да, конечно. «Рассказом о ЛЮ…».

— У вас были спектакли про Клавса Элсбергса, про Александра Чака, про Карлиса Падегса, вы священника Антона Юхневича в  фильме Segvārds Vientulis (Прозвище «Одинокий») сыграли. Когда речь идет о каких-то конкретных исторических людях — это сильно усложняет задачу режиссера и актера? 

— В какой-то мере усложняет, да. Знаете, есть такая болезнь — увлекаться большими людьми. Я немножко этим грешу. Я много читал разных биографий и автобиографий, они меня очень часто вдохновляли на то, чтобы начать новую жизнь с понедельника… и, конечно, ничего из этого не выходило… А если серьезно, то материал этот — хрупкий и рискованный. 

Когда человека знают и любят, а ты выходишь в его образе — сравнений не избежать. Но всегда надо держать в голове, что стопроцентное сходство не может быть целью в таких работах. Это театральная или кинематографическая условность, это моя интерпретация. И моя зона ответственности, разумеется. 

— Есть ли что-нибудь важнее, чем театр? 

— Да. Жизнь. Мы с Владом Наставшевым когда-то говорили об этом, спорили даже… Но для меня действительно жизнь важнее. Хотя… Я как-то прочитал в Rīgas Laiks интервью с Мередит Монк (американская певица, композитор, хореограф, режиссер театра и кино. — М.Н.), оно меня очень тронуло. Мередит сказала — художник занимается творчеством даже тогда, когда формально ничем не занят, вся его жизнь полна искусством. И впрямь: мир вокруг нас, природа, странные неуверенные лучи, которые на рассвете гуляют по шкафу — это ли не искусство? Я все думаю, как поделиться этим со зрителем… Скажем, сделать какие-то этюды, коротенькие спектакли, и играть их рано утром, часов в девять, здесь, на вилле фон Стрицкого, в этом красивом здании, и обязательно при естественном освещении... Вот два человека просыпаются, пьют кофе… Просто такое бытие людское, дзен... 

Передать чувство нашей мимолетности, нашей уязвимости, нашей хрупкости — самая грандиозная задача для меня. 

— Для вас возраст «за сорок» — много или мало?

— Нельзя сказать, что много. Но последние лет пять я чувствую, что мне не 20. Что есть разница. Что я уже другой человек.

— Лучше прежнего?

— Отчасти.

— Вы не представляете, столько раз я читала и слышала, что творческому человеку важно сохранить в себе мальчика

— Есть теория, что публичные люди стареют медленней остальных. Это на каком-то психологическом уровне срабатывает, как бы само собой происходит, в ответ на внутреннее требование сохранять в себе молодость. Вон,

дикторши на телевидении по 30 лет не меняются. Но я взрослею -- и ничего против этого не имею. 

— Вы можете выделить какую-то характерную черту ваших сверстников — людей искусства и вообще 40-летних в Латвии?

— Мне трудно говорить за всех. Но ясно, что мы — поколение, которое застало советские времена, у нас бэкграунд особый, культурный в том числе.

Мы в этом смысле будем сильно отличаться от своих детей.

Заметили ошибку? Сообщите нам о ней!

Пожалуйста, выделите в тексте соответствующий фрагмент и нажмите Ctrl+Enter.

Пожалуйста, выделите в тексте соответствующий фрагмент и нажмите Сообщить об ошибке.

Культура
Культура
Новейшее
Интересно

Уведомляем, что на портале Lsm.lv используются т.н. cookie-файлы (cookies). Продолжая использовать портал, вы соглашаетсь с размещением и хранением cookie-файлов в вашем устройстве. Подробнее

Принять и продолжить