Дмитрий Горячкин-Шапиро: «Я как был хиппи, так и остался им»

Обратите внимание: материал опубликован 7 лет назад

Бывший координатор Зверевского центра современного искусства, действующий куратор  Центрального дома архитектора , сооснователь московской галереи Культ-проект, фотограф, скульптор и художник Дмитрий Горячкин-Шапиро, приехавший в Ригу на выставку Art Riga Fair 2016, поделился с Rus.Lsm.lv мыслями о том, что делать художнику и народу, которому недоступно собственное прошлое.

— Дима, современное российское искусство является продолжением классической русской культуры?

— Мы не являемся, к сожалению, частью дореволюционной истории России. Это потерянная нами культура, и мы ей не наследуем. Точно так же, как арабы, живущие в Египте, не имеют отношения к египетской культуре. Они просто живут на этой территории. Вот и мы просто живем здесь, генетическая основа выбита за 70 лет, остался только видоизмененный язык.

— В каком контексте, в какой культуре ты сам себя видишь?

— Это достаточно сложный вопрос, потому что генетически во мне замешано много кровей: немецкая, еврейская, русская. Этот вопрос, кстати, нам часто задают на художественных ярмарках. Я отвечаю: да, у нас московская галерея, которую мы в свое время основали с Лизой Плавинской, Дашей Делоне, Лидией Витковской и Денисом Михайловым, и мы стараемся быть представителями культуры Чехова, Достоевского, Пушкина. Мы подались в этом году на Art Suomi в Хельсинки, сейчас здесь, у вас, а в следующем году поедем на ярмарку Supermarket в Стокгольм, чтобы показать, что не все русские ужасные. На днях здесь познакомились с французской художницей, и она сказала: «Спасибо вам! Я живу в Париже и постоянно сталкиваюсь с русскими, и знаете, у вас реноме такое, что…» Я чувствую некую внутреннюю миссию: вывезти отличных русских художников, показать, что русское современное искусство существует, оно не закончилось на авангарде, или на шестидесятниках.

Но, с другой стороны, сейчас сложно говорить о какой-то довлеющей культуре в современном искусстве, оно интернационально. Практически нет проблем, которые поднимаются только в искусстве той или иной страны, так же как нет, наверное, специальных течений, направлений, которые характерны для представителей того или иного этноса. Мы живем в глобальном мире.

— А лично твои истоки где? Я знаю, что в юности ты был хиппи.

— На меня, прежде всего, повлияло советское прошлое. Точнее, неприятие того, что я видел вокруг себя. Я благодарен моим друзьям-хиппи, которые помогли мне сложиться таким, какой я есть. Сильно повлияла на меня еврейская культура мамы дедушки, бабушки. С другой стороны, немецкие предки с их стремлением к порядку дали мне некий отрицательный опыт. Колоссальное влияние на меня оказали годы в Израиле. Я эмигрировал в 1991 году, прожил в Иерусалиме два года, много где работал, от уборщика до уличного художника. Все это наслаивалось одно на другое, наша жизнь – это «слоеный пирог».

— И все же, что дало первоначальный толчок развития творческой личности Димы Горячкина?

— Критик Александр Панов дал очень точное определение моим работам:

«Ты пытаешься восстановить отсутствующие воспоминания».

Дело в том, что у меня физиологически очень плохая память. У меня почти нет в бэкграунде детских, юношеских воспоминаний. Но меня всегда интересовало мое прошлое, прошлое предков, взаимосвязи между временами, социумами, пространствами. И так как я достаточно большой эгоист, мне было интересно, прежде всего, как это все преломлялось во мне. А поскольку я ничего не помню…

— Это не сами воспоминания, а их символы?

— Именно. Я восстанавливаю не конкретные воспоминания, а их значение для меня.

— Твоя изобразительная техника — фотография на металле и акварельной бумаге. Отсутствие воспоминаний как-то ее определило?

— Да. Если ты заметила, мои фотографические работы как бы принципиально неровные, они вычищены, части изображения вынуты сильными мазками сухой кисти. Для меня это важная деталь. Это внутренняя пластическая игра с моими же воспоминаниями, и даже не игра, это скорее борьба за них, против них, восстановление внутренних связей, причем не в буквальном значении этого слова, а как символ моих взаимоотношений с прошлым, даже которого я не знаю.  Так как я глубоко уверен, что мы проживаем не одну жизнь, а несколько, то это попытка пройти сквозь свое сознание и, может быть, узнать, откуда я — не в буквальном смысле, кем я был, пастухом или кем-то другим, а чем было мое сознание тогда, двадцать лет назад, пятьдесят, сто, и как произошло мое внутреннее перерождение.

— Как ты стал заниматься металлом?

— Какое-то время мы с моей женой, художницей Даша Делоне, снимали мастерскую, и я любил фотографировать инсталляции или натюрморты из старого железа. Я вообще схожу с ума по старому железу, любому. И однажды Даша приходит и говорит: «Горячкин, тебе не надоело? Может быть, тебе уже заняться скульптурой? В конце концов, у тебя отец скульптор». Я сказал: «Ты что, с ума сошла?»

Я всю жизнь боролся с желанием стать настоящим художником.

Возможно, это был затянувшийся конфликт с родителями. Или, скорее, неприятие социума. Я как был хиппи, так и остался им, наверное, до сих пор. И, соответственно, конфликты, которые люди моего поколения оставили глубоко в прошлом, до сих пор во мне живут. Поэтому я начал заниматься искусством достаточно поздно.

Тем не менее, я дал объявление в Facebook: ребята, я хочу поучиться у сварщика, только при одном условии: он не будет выносить мне мозг. В результате нашелся человек, который научил меня варить железо. Парень собирался эмигрировать в Латинскую Америку и хотел продать свою мастерскую. Я приехал к нему, он ткнул четыре раза и сказал: «Ну, все, ты теперь все знаешь». И продал мне свой старый сварочный аппарат. Через какое-то время я уже купил более профессиональные инструменты.

Сначала я пошел по пути, по которому идут многие: находил остатки старых вещей и из них собирал конструкцию. Потом я понял, что все эти предметы несут частички прошлой жизни, не моей, а своей собственной, это не целиком мое, я не подхожу к полному пониманию себя. И я нашел собственную технологию – нагреваю железо до 2 тысяч градусов, чтобы получить рваную фактуру, которая мне нужна.

Если ты умеешь управлять фактурой, она всегда поможет тебе довести идею до максимально доступной чистоты.

И я понял, что произведение от начала до конца должно быть выполнено моими руками. Я изготавливаю остов, затем нагреваю кислород и обрабатываю его.

— Это трудоемкая техника, и весьма взрывоопасная.

— Да, она отнимает много времени, сил, средств, мне пришлось сделать за городом на даче большущую мастерскую. Что касается взрывов — если оборудование становится продолжением твоих пальцев, ты понимаешь, до какой степени ты можешь довести нагрев, чтобы ничего не случилось, прибавь к этому хорошую проводку, огнетушитель рядом. Я совсем не хочу спалить свой дом.

— Ты делаешь трудным способом легкие, ажурные на вид произведения. Зачем столько работы?

— Сейчас в ответ на просьбу что-то сделать модно отвечать: «Легко!» Мне это не нравится.

В искусстве, как и в сопромате, тоже есть сопротивление материала.

Когда ты проходишь первую стадию приближения к реализации замысла, вторую, третью — ты начинаешь погружаться в процесс, оказываешься в потоке, внутри которого тебе легко. Ты получаешь безумный кайф от этого. Я вообще считаю себя счастливым человеком. Я работаю куратором в Центральном доме, делаю выставки замечательных художников, по выходным езжу в мастерскую, занимаюсь творчеством. Семь дней в неделю я занимаюсь любимым делом.

— В какой-то момент искусство позволило тебе смириться с социумом?

— Да. Ты же помнишь, движение хиппи было в большой степени процессом внутренней эмиграции. Я много ездил, по-настоящему эмигрировал в Израиль и все равно нуждался в бегстве, мне всегда тяжело было сжиться с социумом, с любым, не только социалистическим, я все равно живу в своем внутреннем мире. А сейчас я выстроил очередной свой внутренний мир вокруг себя: Центральный дом архитектора, галерея Культ-проект, замечательные художники, мои единомышленники.

Может быть, из желания примириться с социумом, может быть, чтобы побороться с ним, может быть, чтобы просто танцевать свой рок'н'ролл, как говорил известный местный хиппи Элис Рижский, которого, к сожалению, уже нет в живых.

— Когда общество впервые тебя признало?

— Это прозвучит странно, но настоящее признание я впервые получил, когда был военным корреспондентом. Вернувшись из Израиля, я работал фотокором в журнале «Эксперт» во время Первой чеченской кампании, точнее, второй ее части. Потом мне очень важно было понять состояние между войной и миром.

Война, понял я тогда, это ад, я никогда о ней не рассказываю. Но это какая-то устоявшаяся величина. А меня всегда волновали вещи пограничные. Я много ездил в Чечню, когда наступил будто бы мир между двумя войнами. И вот это состояние людей, живущих в процессе перехода — когда война вроде бы закончилась, но на самом деле не закончилась, мир вроде бы наступил, но завтра снова могут начать стрелять — меня интересовало больше всего. Я был достаточно успешным репортером, потому, что приносил хорошие снимки, и удачливым – потому, что возвращался. Это был 1993 год, окончательно я занялся фотографией в том виде, как она висит сейчас на стенде вашего Железнодорожного музея (в нем проходила выставка Art Riga — Rus.LSM), лет десять назад, скульптурой — лет восемь назад.

После Чечни я долго пытался понять, кто я, что я. Потом восемь лет воспитывал сына один, его мамы не стало. Одинокий отец чувствует ту же ответственность, что и каждая мать-одиночка, особенно, если он становится таковым неожиданно: что ты у сына один. Ты и старая бабушка. И как это происходит у хорошей матери, наверное, на большой период все мои устремления, кроме как довести ребенка, поставить на ноги, просто ушли. Но одновременно это был период накопления. Я, наверное, не стал бы художником, если бы я не аккумулировал опыт, замыслы некоторое число лет. Теперь мне не надо придумывать, все идеи уже есть в голове, я овладел технологией и знаю, как их реализовать, и поэтому у меня сразу легко пошло. Ведь как

часто бывает: молодой человек оканчивает художественный вуз, и обнаруживается, что он за годы учебы «все сказал». Я же процесс самовыражения переложил на вторую часть жизни.

Допустим, мы живем до 80-ти лет. Мне 50 лет. Следующие 30 лет, я глубоко уверен, мне будет, что сказать.

Заметили ошибку? Сообщите нам о ней!

Пожалуйста, выделите в тексте соответствующий фрагмент и нажмите Ctrl+Enter.

Пожалуйста, выделите в тексте соответствующий фрагмент и нажмите Сообщить об ошибке.

По теме

Еще видео

Еще

Самое важное